Когда мне было семнадцать лет, был жив один молодой человек. И я носила его портрет на внутренней стороне век. Я думала, что он немолодой – ему было тридцать, даже на вид. И мог конкурировать с этой бедой лишь миг, когда солнце минует зенит. А, впрочем, для юности все беда, что не оргазм, не звезда, не война – что ей не ровня. А я тогда самой себе была не равна – теряясь в рядах нетоварных пар стоически стиснутых губ и колен заведомых узниц прокрустовых парт, красневших от термина «многочлен», особо чувствительных к цифре «два», скучавших над книгами допоздна… Он нам что-то умное преподавал без шума и пафоса – будто не знал о том, как он выглядит, как звучит, и что за избранность в нем так видна, но не опознана. Что за лучи сквозь дрожь пронизывают до дна наивных студенток – и мимо глаз (глазеть в упор – что рубить с плеча: глаза, отворенные напоказ, уже не видят – они кричат.) А я молчала. И у доски. Но выводила в экстазе тоски сомнамбулической волей руки псевдологические значки. От незаслуженного «хорошо» ученью вослед забывая запрет – взаимного взгляда электрошок в меня впечатал фотопортрет. И не исправить. И не стереть. И ни ощутить, ни забыть нельзя. С тех пор я могла на него смотреть всегда, когда закрывала глаза. Так смотрят – сквозь сумерки – на рассвет. Так смотрят – на музыку – сквозь оркестр. С тех пор я носила его портрет как вирус и как чудотворный крест. Не понимая в нем ни черты. По жизни он кто? математик, доцент, по слухам женат – но не в этом стыд: нельзя быть как все при таком лице. Для всех – монотонный бетонный провал, где все в мельтешеньи своем мертво. С таким лицом не качают права. С таким лицом не ездят в метро. Таких не живописал Глазунов, не удостоился Голливуд… Был вывод абсурден, и этим нов: с таким лицом нынче-тут не живут. Он миф, он герой сериала «Мой Сон», и тайны его не снаружи – внутри. Там, помнится, было о том, что он из тех, кому умирать в тридцать три – могила и даты… Нет, верь-не-верь, а на иконы таким нельзя: не в меру дерзок разлет бровей и слишком больно горят глаза. К чему эти игры со смертью, когда он мог все, что мог только он один – пойти не туда, и войти туда, куда еще никто не входил. С девичьего лона сорвать бельмо чудесней, чем с суетных глаз слепца. Да мало ли что отворится само на зов – нет, не голоса и не лица – того, что в них явлено! Мало ли тем, желаний и целей, путей и мест! Вот времени – мало. И нет совсем. Он вел нашу группу один семестр. …Как сладко страдать, созерцая портрет, предательски честно смиряясь с судьбой. Я вижу его, а он меня нет, и можно пока что расти над собой, брезгливо смотреть на других мужчин и втайне надеяться на волшебство – авось, поумнею, сведу прыщи, когда-нибудь стану достойной его… как будто «когда-нибудь» – вектор мечты. А это – три года спустя, на ходу узнать – и космической льдиной застыть: Вчера, на тридцать четвертом году… И не исправить… И не стереть… И ни ощутить, ни забыть нельзя… А я не могла на него не смотреть всегда, когда закрывала глаза… Так прошлое с будущим, жизнь и смерть мгновенно меняют свои полюса. Что прежде казалось немыслимым сметь – отныне обязана написать. Для собственных глаз, с этих пор сухих. Для истинной жизни – всему взамен. И метишь беспомощные стихи одним посвящением: А.И.Н…. Когда наступает Великий Облом, попутно лишаешься шор и оков. И многое запросто – красный диплом, четыре книги (увы, стихов) и прочие вехи бесплатных услад… Вот если б наука не сдохла в стране – вполне мог случиться веселый расклад, когда миллион бы достался мне, а не Перельману. Но я бы взяла – и значит, достойнее Перельман. К тому же на рынке, где сажа бела, ценней математики мат-перемат, поскольку без мата не описать, как прозой жизни сбывался бред, империи рушились в полчаса, хай-тек размножался… И только портрет – его не смогли растоптать года стадами сапог, отсудить судьба, подделать мечты. Но теперь, когда я вдвое старше самой себя – новейшая версия прежней души, недоумевающей – кто она? где? – теперь он в сердце моем зашит, и я не могу его разглядеть.
|