Плацкартная нара отсекала ему лицо, оставляя для голоса только руки, для взгляда — одно провалившееся в пейзаж отражение, для знакомства и вопросов ничего уже не оставалось. Тамбур хлопает своим метрономом. У двух стариков, которые везут раскормленные сумки в Мелитополь, во сне изо рта струится сияющая пыль. И вот как вышло у него тогда — сначала выигралась какая-никакая жизнь, с женщиной, которая потом принесла в дом двух девочек — он вспомнил урок биологии: клетка делится надвое — и одну он называл Маней, а другую Машей, а её, главную, звал, но она не поворачивала лица от экрана телевизора. И они облепили своей жизнью, как обоями, одну из квартир кирпичной многоэтажки в Симферополе — сыром и плоском городе, — и многоэтажка по ночам напоминала столп, подпирающий небо, или маяк. Он звал женщину по имени, которое вполне могло расклеиться на губах, потому что состояло из летучих гласных и нескольких ветхих согласных, — а потом уходил на работу, о которой стеснялся рассказывать прирученным домашним девочкам. И вот проходит лет 20 или около того, — в почтовом ящике телеграмма от отца из глубокого русского городка — в таких, знаете, тени деревьев длиннее и гуще, чем корявые сны старожилов. Похороны послезавтра, и он больше суток делит с плацкартными попутчиками дыхание и чай, на поверхности которого плавают невесомые радужные бляшки. Потом настаёт полдень и городок, где кажется, что собака, выбежавшая из-за угла, трусила сюда из твоих воспоминаний и вот, наконец, появилась, — он не знает, что ностальгия лечится только усечением прошлого и щекоткой голубиного перышка. На кладбище покойники лежат в рядок — не по себе: он слишком привык видеть бездушные вещи в длинных коробках. Ему страшно найти ценник. И пока батя глядит, как на осиротевшее тело из ковша экскаватора с грохотом летят окоченелые куски земли, и, 69-летняя рухлядь, говорит: «Не, больше не женюсь», — человек с лицом, рассечённым плацкартной нарой, подходит к мужичку-гробокопальщику, у которого на лопате лежит — плевок? фантик? сигарентная фольга? — крохотный мотылёк. «Откуда ж зимой мотылёк?» — думает человек, а мужичок ему отвечает: «Вот, — говорит, — я призвал его по имени, но вернулась только его оболока, а сам мотылёк, послушай, — говорит, — сам мотылёк никогда не слетал на мою ладонь из своего облачного кокона. Так и ты, — говорит, — так и ты, незванный страж, возвращаешься в свой дом, значит, в свой страх. Вот, — говорит, — лопата и земля — вот, рой, — говорит, — полость для слёз. Перекрести рот да затвори дыханье на тридцать две двери, только его, живого, в почве не затвори. В чёрствой морилке рамы стрёкот не замыкай, не отслои от воздуха сизую зыбь мотылька, от подворотной темени плёнку стекла не отпарь, и не жирей на жерди, в сумрак зарыв фонарь, а, чумная печуга, в плоть, что в плен, схоронись — в худосочное небо, в высь». Долго на всех ярусах тишина. Потом хлопает дверь тамбура. Потом он достаёт откуда-то из груди кошелёк, и я вижу фотографии его жены и девочек, пока он бубнит под нос о том, что матрасы в поездах будто землёй набиты, а не пухом. Потом внизу расплачиваются за поздний чай. Потом выключают свет. Потом, наверное, ничего, кроме дыхания двух стариков, везущих свои тела в Мелитополь, и пыли, которая струится из их открытых ртов и — оседает на пол. |