Опублiковано: 2007.04.21
Павел Гребенюк
Набоков и Крым
(заметки дилетанта)
Набоков давно стал для меня чем-то вроде духовного поводыря в мире литературы, мерилом ценности той или иной книги. И еще, во мне живет необоримое чувство утраты, что нельзя поговорить или даже поспорить с Сирином, хотя Владимир Владимирович Набоков такой же Сирин, как Антон Павлович Чехов – Антоша Чехонте. Ну, а отчего Крым – это и так понятно. Ведь он был здесь, ходил по этим пропыленным улицам, лазил по склонам не хуже дикого горца и метко бил рампеткой зазевавшихся бражников и гипполит. «Именно этого я бы и потребовал от моего биографа: чистые факты, никаких выискиваний символов, никаких сногсшибательных умозаключений, ни марксистской брехни, ни фрейдистской гнили», – сказал однажды Владимир Владимирович. Однако я ничуть не стремлюсь стать его биографом. Для меня Набоков в определенной мере – такой же литературный персонаж, как Лужин, Пнин и иже с ними.
Нет. Все-таки я не патриот родной земли. Был бы патриотом – в жизни бы не взялся за такую скользкую тему. Волошин, Пушкин, Булгаков, Грин – с ними было бы куда как проще. «Прекрасны вы, брега Тавриды, когда вас вижу с корабля при свете утренней Киприды, как вас впервой увидел я…». Владимир Владимирович относился к Крыму совсем не так однозначно. Конечно, время для визита было выбрано самое неудачное. То было время великого бега, а бегущий сломя голову путей не выбирает. Но даже будь по-другому, променял бы В. В. Набоков свой эдемский сад, милую сердцу Выру с ее спокойной среднерусской красотой на дикие контрасты пусть даже гостеприимной Тавриды? Это уж вряд ли. Даже если бы не было ни ночных визитеров в кожанках и с винтовками, ни стоящих мертвецов в прозрачной воде с привязанными к ногам камнями. Даже если бы…
Длинные «крымские каникулы» пришлись как раз на момент перехода от беззаботного райского отрочества Володи Набокова к адским годам вечного скитания вдали от родины. Получилось своеобразное чистилище. Из этой обители скорби, как известно, лишь два пути: наверх или вниз. Если развернуть карту, так, как ее обычно читают европейцы, то получится, что «верх» – это «милый север», райские кущи, а «низ» – соответственно юг, геенна огненная (в Стамбуле и вправду жарко, хотя и не круглый же год). Но все не так просто. Если как следует приглядеться, получится, что принятое обывательским большинством простое мелькание черных и белых полос в жизни – лишь следствие близорукости наблюдателя. Повседневность гораздо богаче красками, чем принято думать. И тут самое время дать слово самому писателю…
«…Россия, глухой лес, постепенно переходящий в старинные парки, мои северные березы и ели, вид моей матери, опускающейся на колени, чтобы поцеловать землю, при каждом своем возвращении в деревню из города в начале лета… – вот что судьба, в конце концов, увязала в неряшливый узел и зашвырнула в море, навсегда разлучив меня с отрочеством...
…Ныне, если воображаю колтунную траву Яйлы или Уральское ущелье, или солончаки за Аральским морем, я остаюсь столь же холоден в патриотическом и ностальгическом смысле, как в отношении, скажем, Юты; но дайте мне, на любом материке, сельский простор, напоминающий Петербургскую губернию, и душа моя тает. Каково было бы в самом деле увидать опять прежние мои места, мне трудно представить себе. Часто думаю: вот съезжу туда с подложным паспортом под вымышленной фамильей. Это можно было бы сделать. Но вряд ли я когда-либо сделаю это. Слишком долго, слишком праздно я об этом мечтал». («Память, говори!»)
Пустое. Не было никакого чистилища и погружения в геенну на судне с издевательским названием «Надежда», «с грузом сушеных фруктов возвращавшимся в Пирей… под беспорядочно бившим с берега пулеметом» (там же). Но отчего же тогда так явственно из суперпозиции всего многообразия набоковских сюжетов возникает один и тот же образ: река детства, текущая молоком и медом (кажется, это все же о другом, но уж очень непоэтично описан Сад в Бытии), а потом адские будни повседневной жизни, вечная тоска по былому и в итоге – распад личности (как, например, в «Защите Лужина»)? Правда, это тоже ничего не доказывает, да и сам Владимир Владимирович очень не любил критиков, выискивающих в его романах намеки на те или иные события, происходившие в реальной жизни (по крайней мере, он «распадаться» не собирался). Но, да падет на меня гнев обитателя священной башни из слоновой кости, разве порыв Мартына в «Подвиге» родился не из тайного желания автора сокрушить красного херувима и вернуться опять к началу пути, в его русскую Месопотамию? Впрочем, хватит ветхозаветных аллюзий, к которым Набоков отнюдь не имел склонности, будучи закоренелым агностиком-библиофилом, для которого рай – «чтение бесконечной книги при свете бесконечной свечи».
Можно сколько угодно жонглировать понятиями, но лучше проиллюстрировать крымскую тему еще одной цитатой из романа «Память, говори!», которая почти слово в слово повторяет абзац из «Других берегов».
«Наша семья осела недалеко от Ялты, в Гаспре, около Кореиза. Места эти показались мне совершенно чужими, запахи были не русские, звуки были не русские, рев осла, раздававшийся каждый вечер сразу за тем, как муэдзин начинал нараспев молиться на крыше деревенского минарета (узкой бирюзовой башенки на фоне персикового неба) – все это решительно напоминало Багдад».
От строчки «хоть похоже на Россию, только все же не Россия» из одной известной песни тут остается лишь категорическое «не Россия». Все три редакции Набоковских мемуаров сильно отличаются друг от друга, но язвительно-иронические нотки по отношению к крымской природе не меняются, но как еще относится к чужой (sic!) стране, в которую приехал не по своей воле?
«…вижу себя стоящим на кремнистой, белой, как мел, тропинке над белым, как мел, руслом ручья, отдельные, змеистые струйки которого тонко оплетали яйцеподобные камни, через которые они текли… Я смотрел на крутой обрыв Ялтинских гор, по самые скалы венца обросший каракулем таврической сосны; на дебреобразную полоску вечнозеленой растительности между горой и морем; на перламутровое небо, где претенциозно горел лунный серп с единственной рядом стыдливой звездой; и вся эта искусственная обстановка вдруг представилась мне приятно проиллюстрированным, пусть и прискорбно сокращенным местом из «Тысячи и одной ночи». Внезапно я ощутил всю горечь изгнания».
И все-таки – любил или не любил? Но Набоков – не полевая ромашка, на нем не погадаешь, с упоением обрывая трепетные белые лепестки: «Любит, не любит, к сердцу прижмет, прогонит, поцелует…» Его эстетствующей натуре вообще не была свойственна страсть к такого рода обобщениям. Владимир Владимирович никогда и не был праздным сентиментальным наблюдателем. Он, в первую голову, – коллекционер. Бабочки лишь одна внешняя грань этой страсти. Мимолетные воспоминания в виде образов и ощущений – вот что он собирал всю жизнь, накалывая на булавку своего восприятия, а затем препарировал на рабочем столе, любуясь игрой света на их переливчатых крыльях.
«После купания было удивительно приятно нагишом лечь на раскаленные камни и смотреть, запрокинув голову, на черные кинжалы кипарисов, глубоко вдвинутые в небо». («Подвиг»)
«Слева, во мраке, в таинственной глубине, дрожащими алмазными огнями играла Ялта…Стрекотали кузнечики, по временам несло сладкой хвойной гарью, – и над черной Яйлой, над шелковым морем, огромное всепоглощающее, сизое от звезд небо было головокружительно…» (Там же).
Для Набокова частности, вообще, гораздо ценнее общего (такой воистину японский подход: видеть большое в малом – необычен для европейца), поэтому в его романах сюжетная линия для нетерпеливого читателя выглядит чересчур размытой.
Из этого, кстати, следует «неканоническое» отношение Владимира Владимировича к христианству, и, в частности, к кульминации евангельской трагедии – распятию Христа. Для Набокова муки Христа или, например, душевные страдания его матери – слишком большая цена даже за спасение всего человечества. Любопытно, что при всем этом пассаж Достоевского о слезинке ребенка он считал квинтэссенцией пошлости.
Крым для Набокова – не полуостров, не географическая единица с площадью и количеством населения, а лишь пригоршня золотых монет или даже горсть разноцветных морских курьезов (круглый камешек в цветном пояске, маленькая зернисто-рыжая от ржавчины подкова, отшлифованные морем бледно-зеленые осколки бутылочного стекла…)
Но были «курьезы» и не столь безобидные…
«Местное татарское правительство смели новенькие советы, и мы испытывали самое бредовое и унизительное чувство полнейшей незащищенности. Всю зиму 1917-18 и до самой ветреной и яркой крымской весны идиотская смерть ковыляла бок о бок с нами. Каждый второй день на белом ялтинском молу (где, как помните, чеховская Дама с Собачкой потеряла когда-то лорнет в курортной толпе), бандитского облика большевистские матросы, специально для того завезенные из Севастополя, предусмотрительно привязывали тяжести к ногам безобидных жителей, а затем расстреливали их».
«В некоторые ночи, когда особенно упорными становились слухи о грабежах и расстрелах, мужчины нашей семьи выходили по очереди караулить дом. Тонкие тени олеандровых листьев, колеблемые ветерком с моря, осторожно перемещались по бледной стене, как бы с преувеличенной осторожностью указывая на кого-то. У нас был дробовик и бельгийский автоматический пистолет, из которого мы старательно палили по листку с декретом, извещавшим, что каждый, противозаконно владеющий стрелковым оружием, будет казнен на месте».
Для описания чистилища, пожалуй, достаточно. «Но как же тогда знаменитые Сиринские стихи и поэмы, посвященные Крыму? – могут возразить мне, – В них нет ни капли трагического. К тому же, жизнь Владимира Владимировича в Крыму изобиловала и приятными событиями».
Что ж, вспомним и о приятных событиях. Например, о знакомстве с Волошиным, который, как утверждают некоторые набоковеды, будто бы обучил молодого поэта Сирина науке стихосложения. Правда, в «Даре», где десятки страниц отведены поэтам-современникам Набокова, Волошин даже не упоминается.
О первом литературном успехе – если, конечно, таковым можно назвать публикации в местечковых крымских печатных изданиях.
О тех же бабочках и гусеницах, из которых потом «окуклилась» знаменитая работа «О крымских чешуекрылых». Впрочем, любители бабочек готовы охотиться на них даже на склонах огнедышащего вулкана, а если им укажут на некий никем не описанный вид – полезут и в самое жерло…
О Пушкинских аллюзиях, которые не возникли бы, не ступай Володенька по следам гения в Бахчисарае и Гурзуфе…
Кстати, о Пушкине и аллюзиях. Для гения русской словесности, несмотря на все очарование волшебной природой Крыма, которое потом перелилось в знаменитые стихи и поэмы, полуостров – тоже ведь место ссылки. (Кажется, в начале статьи я что-то твердил о Пушкинской однозначности?). Прибыл он сюда не по своей воле и не по своей воле покинул благословенные брега Тавриды. Вот и еще одна причина, по которой Крым для Набокова стал одним из синонимов изгнания.
«Влияние Пушкина, конечно, – Пушкина, бродившего здесь в пору ссылки среди привозных кипарисов и лавров, – но хоть некоторые позывы и могли исходить от его элегий, моя экзальтация не кажется мне позерством. С тех пор и на несколько лет потеря родины оставалась для меня равнозначной потере возлюбленной, пока писание романа не утолило плодовитого томления».
Правда, из своего чистилища Пушкин вернулся в рай. Набокову – не довелось.
Симферополь
Набоков давно стал для меня чем-то вроде духовного поводыря в мире литературы, мерилом ценности той или иной книги. И еще, во мне живет необоримое чувство утраты, что нельзя поговорить или даже поспорить с Сирином, хотя Владимир Владимирович Набоков такой же Сирин, как Антон Павлович Чехов – Антоша Чехонте. Ну, а отчего Крым – это и так понятно. Ведь он был здесь, ходил по этим пропыленным улицам, лазил по склонам не хуже дикого горца и метко бил рампеткой зазевавшихся бражников и гипполит. «Именно этого я бы и потребовал от моего биографа: чистые факты, никаких выискиваний символов, никаких сногсшибательных умозаключений, ни марксистской брехни, ни фрейдистской гнили», – сказал однажды Владимир Владимирович. Однако я ничуть не стремлюсь стать его биографом. Для меня Набоков в определенной мере – такой же литературный персонаж, как Лужин, Пнин и иже с ними.
Нет. Все-таки я не патриот родной земли. Был бы патриотом – в жизни бы не взялся за такую скользкую тему. Волошин, Пушкин, Булгаков, Грин – с ними было бы куда как проще. «Прекрасны вы, брега Тавриды, когда вас вижу с корабля при свете утренней Киприды, как вас впервой увидел я…». Владимир Владимирович относился к Крыму совсем не так однозначно. Конечно, время для визита было выбрано самое неудачное. То было время великого бега, а бегущий сломя голову путей не выбирает. Но даже будь по-другому, променял бы В. В. Набоков свой эдемский сад, милую сердцу Выру с ее спокойной среднерусской красотой на дикие контрасты пусть даже гостеприимной Тавриды? Это уж вряд ли. Даже если бы не было ни ночных визитеров в кожанках и с винтовками, ни стоящих мертвецов в прозрачной воде с привязанными к ногам камнями. Даже если бы…
Длинные «крымские каникулы» пришлись как раз на момент перехода от беззаботного райского отрочества Володи Набокова к адским годам вечного скитания вдали от родины. Получилось своеобразное чистилище. Из этой обители скорби, как известно, лишь два пути: наверх или вниз. Если развернуть карту, так, как ее обычно читают европейцы, то получится, что «верх» – это «милый север», райские кущи, а «низ» – соответственно юг, геенна огненная (в Стамбуле и вправду жарко, хотя и не круглый же год). Но все не так просто. Если как следует приглядеться, получится, что принятое обывательским большинством простое мелькание черных и белых полос в жизни – лишь следствие близорукости наблюдателя. Повседневность гораздо богаче красками, чем принято думать. И тут самое время дать слово самому писателю…
«…Россия, глухой лес, постепенно переходящий в старинные парки, мои северные березы и ели, вид моей матери, опускающейся на колени, чтобы поцеловать землю, при каждом своем возвращении в деревню из города в начале лета… – вот что судьба, в конце концов, увязала в неряшливый узел и зашвырнула в море, навсегда разлучив меня с отрочеством...
…Ныне, если воображаю колтунную траву Яйлы или Уральское ущелье, или солончаки за Аральским морем, я остаюсь столь же холоден в патриотическом и ностальгическом смысле, как в отношении, скажем, Юты; но дайте мне, на любом материке, сельский простор, напоминающий Петербургскую губернию, и душа моя тает. Каково было бы в самом деле увидать опять прежние мои места, мне трудно представить себе. Часто думаю: вот съезжу туда с подложным паспортом под вымышленной фамильей. Это можно было бы сделать. Но вряд ли я когда-либо сделаю это. Слишком долго, слишком праздно я об этом мечтал». («Память, говори!»)
Пустое. Не было никакого чистилища и погружения в геенну на судне с издевательским названием «Надежда», «с грузом сушеных фруктов возвращавшимся в Пирей… под беспорядочно бившим с берега пулеметом» (там же). Но отчего же тогда так явственно из суперпозиции всего многообразия набоковских сюжетов возникает один и тот же образ: река детства, текущая молоком и медом (кажется, это все же о другом, но уж очень непоэтично описан Сад в Бытии), а потом адские будни повседневной жизни, вечная тоска по былому и в итоге – распад личности (как, например, в «Защите Лужина»)? Правда, это тоже ничего не доказывает, да и сам Владимир Владимирович очень не любил критиков, выискивающих в его романах намеки на те или иные события, происходившие в реальной жизни (по крайней мере, он «распадаться» не собирался). Но, да падет на меня гнев обитателя священной башни из слоновой кости, разве порыв Мартына в «Подвиге» родился не из тайного желания автора сокрушить красного херувима и вернуться опять к началу пути, в его русскую Месопотамию? Впрочем, хватит ветхозаветных аллюзий, к которым Набоков отнюдь не имел склонности, будучи закоренелым агностиком-библиофилом, для которого рай – «чтение бесконечной книги при свете бесконечной свечи».
Можно сколько угодно жонглировать понятиями, но лучше проиллюстрировать крымскую тему еще одной цитатой из романа «Память, говори!», которая почти слово в слово повторяет абзац из «Других берегов».
«Наша семья осела недалеко от Ялты, в Гаспре, около Кореиза. Места эти показались мне совершенно чужими, запахи были не русские, звуки были не русские, рев осла, раздававшийся каждый вечер сразу за тем, как муэдзин начинал нараспев молиться на крыше деревенского минарета (узкой бирюзовой башенки на фоне персикового неба) – все это решительно напоминало Багдад».
От строчки «хоть похоже на Россию, только все же не Россия» из одной известной песни тут остается лишь категорическое «не Россия». Все три редакции Набоковских мемуаров сильно отличаются друг от друга, но язвительно-иронические нотки по отношению к крымской природе не меняются, но как еще относится к чужой (sic!) стране, в которую приехал не по своей воле?
«…вижу себя стоящим на кремнистой, белой, как мел, тропинке над белым, как мел, руслом ручья, отдельные, змеистые струйки которого тонко оплетали яйцеподобные камни, через которые они текли… Я смотрел на крутой обрыв Ялтинских гор, по самые скалы венца обросший каракулем таврической сосны; на дебреобразную полоску вечнозеленой растительности между горой и морем; на перламутровое небо, где претенциозно горел лунный серп с единственной рядом стыдливой звездой; и вся эта искусственная обстановка вдруг представилась мне приятно проиллюстрированным, пусть и прискорбно сокращенным местом из «Тысячи и одной ночи». Внезапно я ощутил всю горечь изгнания».
И все-таки – любил или не любил? Но Набоков – не полевая ромашка, на нем не погадаешь, с упоением обрывая трепетные белые лепестки: «Любит, не любит, к сердцу прижмет, прогонит, поцелует…» Его эстетствующей натуре вообще не была свойственна страсть к такого рода обобщениям. Владимир Владимирович никогда и не был праздным сентиментальным наблюдателем. Он, в первую голову, – коллекционер. Бабочки лишь одна внешняя грань этой страсти. Мимолетные воспоминания в виде образов и ощущений – вот что он собирал всю жизнь, накалывая на булавку своего восприятия, а затем препарировал на рабочем столе, любуясь игрой света на их переливчатых крыльях.
«После купания было удивительно приятно нагишом лечь на раскаленные камни и смотреть, запрокинув голову, на черные кинжалы кипарисов, глубоко вдвинутые в небо». («Подвиг»)
«Слева, во мраке, в таинственной глубине, дрожащими алмазными огнями играла Ялта…Стрекотали кузнечики, по временам несло сладкой хвойной гарью, – и над черной Яйлой, над шелковым морем, огромное всепоглощающее, сизое от звезд небо было головокружительно…» (Там же).
Для Набокова частности, вообще, гораздо ценнее общего (такой воистину японский подход: видеть большое в малом – необычен для европейца), поэтому в его романах сюжетная линия для нетерпеливого читателя выглядит чересчур размытой.
Из этого, кстати, следует «неканоническое» отношение Владимира Владимировича к христианству, и, в частности, к кульминации евангельской трагедии – распятию Христа. Для Набокова муки Христа или, например, душевные страдания его матери – слишком большая цена даже за спасение всего человечества. Любопытно, что при всем этом пассаж Достоевского о слезинке ребенка он считал квинтэссенцией пошлости.
Крым для Набокова – не полуостров, не географическая единица с площадью и количеством населения, а лишь пригоршня золотых монет или даже горсть разноцветных морских курьезов (круглый камешек в цветном пояске, маленькая зернисто-рыжая от ржавчины подкова, отшлифованные морем бледно-зеленые осколки бутылочного стекла…)
Но были «курьезы» и не столь безобидные…
«Местное татарское правительство смели новенькие советы, и мы испытывали самое бредовое и унизительное чувство полнейшей незащищенности. Всю зиму 1917-18 и до самой ветреной и яркой крымской весны идиотская смерть ковыляла бок о бок с нами. Каждый второй день на белом ялтинском молу (где, как помните, чеховская Дама с Собачкой потеряла когда-то лорнет в курортной толпе), бандитского облика большевистские матросы, специально для того завезенные из Севастополя, предусмотрительно привязывали тяжести к ногам безобидных жителей, а затем расстреливали их».
«В некоторые ночи, когда особенно упорными становились слухи о грабежах и расстрелах, мужчины нашей семьи выходили по очереди караулить дом. Тонкие тени олеандровых листьев, колеблемые ветерком с моря, осторожно перемещались по бледной стене, как бы с преувеличенной осторожностью указывая на кого-то. У нас был дробовик и бельгийский автоматический пистолет, из которого мы старательно палили по листку с декретом, извещавшим, что каждый, противозаконно владеющий стрелковым оружием, будет казнен на месте».
Для описания чистилища, пожалуй, достаточно. «Но как же тогда знаменитые Сиринские стихи и поэмы, посвященные Крыму? – могут возразить мне, – В них нет ни капли трагического. К тому же, жизнь Владимира Владимировича в Крыму изобиловала и приятными событиями».
Что ж, вспомним и о приятных событиях. Например, о знакомстве с Волошиным, который, как утверждают некоторые набоковеды, будто бы обучил молодого поэта Сирина науке стихосложения. Правда, в «Даре», где десятки страниц отведены поэтам-современникам Набокова, Волошин даже не упоминается.
О первом литературном успехе – если, конечно, таковым можно назвать публикации в местечковых крымских печатных изданиях.
О тех же бабочках и гусеницах, из которых потом «окуклилась» знаменитая работа «О крымских чешуекрылых». Впрочем, любители бабочек готовы охотиться на них даже на склонах огнедышащего вулкана, а если им укажут на некий никем не описанный вид – полезут и в самое жерло…
О Пушкинских аллюзиях, которые не возникли бы, не ступай Володенька по следам гения в Бахчисарае и Гурзуфе…
Кстати, о Пушкине и аллюзиях. Для гения русской словесности, несмотря на все очарование волшебной природой Крыма, которое потом перелилось в знаменитые стихи и поэмы, полуостров – тоже ведь место ссылки. (Кажется, в начале статьи я что-то твердил о Пушкинской однозначности?). Прибыл он сюда не по своей воле и не по своей воле покинул благословенные брега Тавриды. Вот и еще одна причина, по которой Крым для Набокова стал одним из синонимов изгнания.
«Влияние Пушкина, конечно, – Пушкина, бродившего здесь в пору ссылки среди привозных кипарисов и лавров, – но хоть некоторые позывы и могли исходить от его элегий, моя экзальтация не кажется мне позерством. С тех пор и на несколько лет потеря родины оставалась для меня равнозначной потере возлюбленной, пока писание романа не утолило плодовитого томления».
Правда, из своего чистилища Пушкин вернулся в рай. Набокову – не довелось.
Симферополь
У випадку виникнення Вашого бажання копiювати цi матерiали з серверу „ПОЕЗIЯ ТА АВТОРСЬКА ПIСНЯ УКРАЇНИ” з метою рiзноманiтних видiв подальшого тиражування, публiкацiй чи публiчного озвучування аудiофайлiв прохання не забувати погоджувати всi правовi та iншi питання з авторами матерiалiв. Правила ввiчливостi та коректностi передбачають також посилання на джерело, з якого беруться матерiали.