От листопадного землекружения и хмеля слов осенних откосив, прикину я, как мне составить жерлицы, – хоть в чём-то так, как ставятся стихи. В аксаковских течениях души плавучей снастью отпуская чувства, перехожу на четверть и аршин, прикидывая, что прикинет щука. А был бы у меня конёк соловый да древний фолиант про щучью суть – эх, перешёл бы я на конский волос, сплетённый туго в девичью косу. Его бы в воду погружал без всплеска, по листьям палым продвигая чёлн. Он мшарится*, но сердцу ближе лески – он зыблется*, и дышит, и течет. В хмельном священнодействии молчальник, прослушивая, что бормочет лес, бечёвку чувства прихвачу за тальник и вывешу сторожкий бубенец. К лесам и водам обращаясь страстью и отчужденья искупая грех, оставлю в ножнах мёртвый стеклопластик – руке роднее вяз или орех. И у костра, блаженного костра, оставлю дух купаться до утра, пока двойник телесный пьян и сыт и стережёт, насупясь, бубенцы. Пусть в теле он один сидит совой, пока я во вселенной полетаю, пока мне жадно раскрывает тайны танцующее первовещество, пока оно, взмывая, тянет вверх в пиры полёта, в новые планеты – а там танцует мне любовь и смерть в пурпурном шёлке с треском кастаньеты. Себя в ней растворив и отпустив, не знаю, улечу ли, опущусь ли, пока вслепую кружатся живцы, и в звездах меж комет гуляют щуки. И – обещая тайнами спасти, обманываясь от землекружения, гулящим душам выставлю стихи, – хоть в чём-то так, как выставляю жерлицы. *старорусские слова аксаковских времен |