Довольно грязный небосвод. По-зимнему, вдоль ветра, в профиль – люди и фасады; портретов треп, попробуй возрази ему; жизнь возразила, но ему не надо. Варшава варит митинг поминательный: лавровый лист венков, букетов специи; все люди – в именительном и дательном, расходятся повспоминать, согреться. И тротуар общественного траура оставлен стыть: где розы, где гвоздика; пустая тара наподобье Тауэра; в подземке затерялась Эвридика. Орфей – средь поездов, схвативших заживо дыхание людское, торсы, плечи... И по перрону пьяный лях похаживает, слезится... Что ты плачешь,человече? Проспекты, парки, сад в согбенной позе, локтями порознь – точно на морозе свело суставы; оспенный фасад, за рябью снега, все глядит назад, как будто бы в тоннель, куда унесся горящий поезд, навалясь на оси. Вся эта метафизика металла, – все кадры окон без людей, – влетала в трубу, как пневматическая почта; вот хронос окончательного вычета. Во тьму горизонтального колодца, глаза раскрыв, летит локомотив, тоннель трясется и сейчас взорвется, чтобы раскрыть астральные пути. Закрыв глаза, он слышать продолжал подземный свист, сверчка, ночное пламя планетной плазмы... Так его душа прощалась с речью рек, с полями, с земными звездами вверху; он продолжал улавливать помехи, как локатор: что слышит смерть, то чуяла душа на всех волнах эфира и покатых холмах,чей – что ни взмах,то – шаг в пространстве,от рассвета до заката. Январский католический обряд. Последняя поземка, свечек ряд, как многоточие во тьме. Горят. |