Трижды меняли перекладных – одна паровая тяга, девица Бибиш на Английской пыталась продать котлету с начинкою цвета пока неизвестного стяга, была надежда, что всё поседеет к лету. К горлу подступит такое тепло – зайти к генеральше, что ли, или к старухе-процентщице – столько людей в ответе за прирученье тебя, так что в пору молчать от боли, читать Мережковского до полуночи в съемной своей карете. Знаете, Настенька, видеть цветные сны, что в устье своей Дордони ты лежишь под слоем черного шоколада, а белочка ест орешки, слипаются люди, кони, по существу никому ничего не надо. Это сомнительный привкус совести, а генеральша в гжеле пыль вытирает фланельной ветошью, чаю велит прислуге и говорит тебе: «Что же вы, смерти на той неделе не напасешься на вас, города называйте в круге». Можно мне вас любить, тихонько, в подстрочнике ставить не соль-диезом, а каким-нибудь типографским наречием, изобретенным вспять, конечно, могу сказать, что вас по сердцу нарезом, но это будет неправда, зачем говорить опять. Можно мне вас любить, из огня и полымя вам доставать банкноты, свое сиротское существование в гуще кофейной спрячь, можно мне утром проветривать комнату, не удивляйтесь: «Кто ты?». В этой кофейной Лете едва ли утонет мяч. А можно алый надеть воротник? В этой повести без начала мне уготована роль индикатора, вам – говорить, говорить и не заметить, что я наконец замолчала, нет, всё сначала – такая жестокая нить может порезать запястье, но не амальгаму. Девочка-девочка, что ты здесь делаешь, ночь. Если верить путеводителю, это дорога к храму, но ночью действительно кто тебе сможет помочь. Милая Настенька, ваш воротник запачкан, берите ниже, вот я провел несмываемой тушью линию на руке, всё-таки мяч утонет в летейской кофейной жиже, и прошептать не успеете «фер-то ке».
|