Лигейе было тринадцать лет, она сидела в шезлонге, читала “Cool”, отмечала тенденции будущего сезона, мимо прошел человек с газировкой, отвесил поклон, а в долге, так же как в чувстве, нет ничего хорошего – время оно ее заставляет глядеться в портреты, последняя остановка, вот мол какой я художник – душу твою приветил, в раме застыв, потом повернусь неловко, образ уснувшей в шезлонге девушки должен быть бел и светел. Вот мы сидим в черном замке, задрапированы в стиле antique, играем в переводного скучными вечерами, иногда в окно стучат скитальцы, неверующий Фома (поправляю бантик на коробке твоей, моя девочка), кто-то пребудет с нами. Вот Агасфер, господин Погорельский, из Малороссии пишут – слепок твоей руки расходится по подписке, твой нерожденный портрет на каждой скатерти вышит, нет, пора вскрываться, в романе одни описки. А он лежит затылком вверх, исследуя мостовую, думает – если всё это сон, ей было бы двадцать восемь, и можно было открыть окно, увидеть ее живую, не заключенную в раму, но мы ведь не просим, осень была достаточно вызывающей скуку, от аллергии скончались все мои персонажи, также их тараканы, вот мы сидим в черном замке и думаем – мы другие, когда нас ранят, мальвазия капает прямо на стол из раны. Вот мы из простоты неслыханной машем тебе, Лигейя, облик твой осязаемый скатертью обескровля, голосом и душой мы будем тверды, жалея только свою мальвазию – здесь прохудилась кровля. |