Окини-сан переступила две тысячи лет, купила фритюрницу, краденый пистолет, чистит картошку и говорит: «Не ешь меня – пригожусь», и Кате Лель подпевает последнее усипусь. К Окини-сан приходят торговцы мелом и рыбаки, приносят тортик и просят ее руки, говорят о любви на нескольких языках, уже полумертвых, Окини-сан прикрывает страх китайским веером, пусть бумажным, но расписным, идите домой, сладкоежки, куда мне с ним кликнуть людей с носилками и податься на острова, но по велению автора жизнью едва жива, буду в краю далеком ему женой, если тень моя не увяжется там за мной. Буду в краю далеком сказки о котике-баюне милым рассказывать, кто-то печалится обо мне пусть хоть немного, не в этом ведь всё же суть, в сказках намеки, внимай и не обессудь. К Окини-сан приходит строгий, как судия, со вчерашним тортиком, что написала я, могла бы, впрочем, всё это и не писать, поставить прочерк, старую букву «ять», бросить в пропасть дареный твой «Ундервуд» - в зубы коню не смотрят и текст снуют. Окини-сан переступила две тысячи лет, после конца времен расстояний нет, просто стоит на площади, солнечные часы, флора и фауна неумеренной полосы, ей предлагают купить Данилевского и Камю – всё небывшее прошлое разом и замолю, бедный твой разум себя расходовать не велит, просто пустыня любви или общепит, всё-то ничто и что нам теперь до них, Окини-сан просыпается, ловит миг, читает сказку про котика-баюна, уже с утра, бессловесная тварь, пьяна, холодной кровушкой в блюдечке “VilleroyBosch”, и все входящие файлы все-таки уничтожь, оставь мне только этот - что-то про виноград, как будто рука твоя на губах, обмануться рад.
|