Без парнишки заблудшего не стоит село, будь пацанёнок кацапом, жидёнком или хохлом, и не село — сорный город-погост, пгт, где известняк громоздится в скупой наготе. Целит в ребят-репейнят нумерация дробь: ценник кому в знаменателе, а кому — дрок на километре N. Выхлопной, холопный газ гложет столбы похлеще, чем глотку — Джульбарс; нежно стекает мазут и горчит в мураве. «Сашку КАМАЗ уж месяц как… Глянь, макраме всё сучу, как машинка швейная… Хоть бы хны! Только он стороной обходит мои сны, прям как, помнишь, сбежал на речку и там — бултых, с Егором пришёл на бровях, шрам остался, а в кулёк молодых сомиков наловил и принёс. Бубнит: мать, ухи и томатов — солёных, знаешь?.. Так их, бухих, потащила дрыхнуть в сарай, где сена тьма- тьмущая… А он всё заладил: вот свалю в Харьков, ма… Ма, храпит, ма — как дитё, в рот суёт кулак и руку кладёт под бок, как привык: вот так. Дрыхли всю ночь до обеда, что кладка дров. А отвернулась — не парься, мамка! — и был таков. Я на 16 мобилку в подарок, а он: тут кореша, только свистни! — нафиг мне телефон? Вот и тогда не взял, ускакал, убёг, батя бы вразумил…» — «Так а что там Витёк?» – «А ничего. В церкви стоял в сторонке да гроб тащил… Я вот гляжу: мы — не люди, прямо клещи: голос чужой жуём, выгинаем в гнездо волос чужой. Даже если и правду сдох, ссохся, рассыпался, предал, дал стрекоча – не отпущу. Я ему в ладошку куском сургуча мобилку его впечатала, чтоб звонил. Оставила мостик — Сашка б на нём возник и добежал до крыльца, чтобы боль высосал йод. Если в доме не спят, значит, и гость придёт». Но вечер воркует и воздух миротворим. Тот, кто ушёл, — как молния: неповторим. Кто, как креста нательного, имени не снимал, неповоротлив: тлеющий в плоти крахмал пробирается в кроны, душу в плену держа. Корни текут только вниз. А кореша помнят только колкий, ржавый вихор бурьяна на могиле. Как зенки ни щурь, а двор шиш увидишь с трассы М-97, неотличимой от М-98. Приходил сосед Николашка, чудик, лежал на обочине, ждал, когда пострелёнок Сашка сквозь зубы земли даст сигнал, что добрался, куда обещали, что смерть — не мгла, а непрозрачный полдень, что самое гла… главное — что в яблоне семена видны на просвет, что дождевики завивают в почве тугой след, что Николашку кургузый овчарец не будет жрать, что заговорится язва, что на той стороне слышно ржач кобылки сквозь наливную дугу пшена, и если заплакать: «Вернись», — у ворот не отловит шпана, не будет мучить, путать мысли в больной клубок. Дзынь! — заискрит экрана взбитый белок, дзынь! — лебезят голоса, дзынь! — станет ясно враз… Николашка скачет на лапках, хохочет, борясь за глухую могилку, машет, парит, как птах. А мамаша лежит на полу, ждёт звонка впотьмах. А мамаша (впрочем, месяц уже, как не мать) мякоть памяти дёснами продолжает мять, номер мямлит, купленный для блудника. Но молчит мобилка молчанием молока. Известь слизала с детства хранимые швы. Мёртвым звонит, предатель, мёртвым — не живым. |