Мезонин заменен этажом, террасу убрали, сейчас там тлен цветника; вообще, едва ли найдется хоть что-то здесь от былых времен: может быть, только сад (Сомов, Коровин), летняя кухня, ее позабытый ремонт – судя по макаронам сыреющих бревен. И во дворе трава, на траве дрова; и один художник сказал тебе как-то: «Давай я попробую, выйдет – оставлю тебе, а нет – себе заберу», - ты ответила: «Можно»; платье нашла поулыбчивей и поголубее – выгоревших васильков, цвета подложного. Там тебе сорок, берущий за душу расцвет. Далекий спокойный взгляд – как будто бы нет ничего перед тобой, или же что-то, что видят дети и кошки вечерней порой, и радужки глаз с подкладкой – почти дремота взора - знакомо так, хоть глаза закрой. На руках истеричный чернявый пинчер Гвидон, для цветового акцента явился он, для контраста – ишь, вон как отливает шерсть на шее, сплошной световой рефлекс; и ты в этом платье – вся насквозь полевая, и пылевых лучей многозначительный «икс» - справа и сверху... Все-таки кисть смогла дать эту неуловимость глаз и угла взора – прямо перед собой и вовне, вроде, сквозь газ глядишь, и матовость кожи – словно под пудрой – но не было пудры, и не она способна состарить, сделать моложе. И локон жил, как умел, продолжая лицо, раздвоенное меж матерью и отцом (но больше от бабки осталось и пряталось в нем); в прошлом году, на исходе бабьего лета, был закончен портрет переменчивым днем, распавшимся на междометия тени и света. Удачен ли он... А удача ли – ты сама, и в чем эта мера счастья, любви и ума, сквозная женственность и знобящая радость от существованья в земном кругу, куда не достигают сполохи ада, но и райских зарниц я разглядеть не могу? |