Когда Северянин-душка смотрел на меня с экрана, я думала – всё непреложное, книжное, наносное осталось за кадром, фломастером алым рана, за метр я не попаду, велела подать мясное. Когда меня обучали эквилибристике в школе манер дяди Босха, давали шест, перекладину – спину держи как надо, потом натянули канат – в руке моей только розга, любите себя и к ночи носите Prada. А потом все зрители умерли – только ты и бедняжка Эльза, почти как по тексту, создание без печали, словесный уродец мой, стояли, смотрели вверх, говорили: «Ей за небо не удержаться, небеса замерзают зимой». Вот мы сидим втроем – я, Эльза и ты, едим шоколадку, спорим, конечно, не до утра, но каждый молчит в горсти. Каждый питается детством, взросления горьким горем, каждый твердит себе: «Вырви всё это и отпусти», куда-нибудь по ветру или скорей по морю, кто-нибудь открывает бутылку, а там послание два, нет, я собой горда, себя я не переспорю, вот рассветет и выйдем курить на балкон, едва живые от восприятия низших слоев сарказма, а ты погладишь меня за руку и скажешь: «Живи пока всем этим прописям, постановочным планам своим согласно, а я смотрю на тебя отсюда издалека». Можно смотреть на Эльзу, она приручает строки, она их гладит, словно живые, но спящие существа, вот мы сидим втроем, сладкоежками одиноки, и за окном шуршит бутафорская в тон листва, а Северянин-душка вещает всем нам с экрана о том, какие там розы бросят ему на гроб, и мы понимаем – у нас совсем никакого плана, и отключаем датчики на уровне наших стоп. |